Неточные совпадения
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять лет.
Как выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство
дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно быть, богатырь».
Я тут же прилег и раз десять вскакивал ночью, пробуждаясь от скрипа, от какого-нибудь внезапного крика, от топота людей, от свистков; впросонках видел, как
дед приходил и
уходил с веселым видом.
А какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и
уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
По субботам, когда
дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю,
уходил ко всенощной, в кухне начиналась неописуемо забавная жизнь: Цыганок доставал из-за печи черных тараканов, быстро делал нитяную упряжь, вырезывал из бумаги сани, и по желтому, чисто выскобленному столу разъезжала четверка вороных, а Иван, направляя их бег тонкой лучиной, возбужденно визжал...
Но особенно он памятен мне в праздничные вечера; когда
дед и дядя Михаил
уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Но эта жизнь продолжалась недолго — вотчиму отказали от должности, он снова куда-то исчез, мать, с маленьким братом Николаем, переселилась к
деду, и на меня была возложена обязанность няньки, — бабушка
ушла в город и жила там в доме богатого купца, вышивая покров на плащаницу.
Однажды мать
ушла ненадолго в соседнюю комнату и явилась оттуда одетая в синий, шитый золотом сарафан, в жемчужную кику; низко поклонясь
деду, она спросила...
Я запомнил: мать — не сильная; она, как все, боится
деда. Я мешаю ей
уйти из дома, где она не может жить. Это было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома. Уехала куда-то гостить.
Присел на корточки, заботливо зарыл узел с книгами в снег и
ушел. Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день у него была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно
деду.
Она встала и
ушла, держа руку перед лицом, дуя на пальцы, а
дед, не глядя на меня, тихо спросил...
Перестали занимать меня и речи
деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из дома, она
уходила то к дяде Якову, то — к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней,
дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
Я
ушел, но спать в эту ночь не удалось; только что лег в постель, — меня вышвырнул из нее нечеловеческий вой; я снова бросился в кухню; среди нее стоял
дед без рубахи, со свечой в руках; свеча дрожала, он шаркал ногами по полу и, не сходя с места, хрипел...
Днем, когда он
ушел, я взял хлебный нож и обрезал ухваты четверти на три, но
дед, увидав мою работу, начал ругаться...
—
Уйди, Лексей! — яростно кричал
дед, сверкая зелеными глазами.
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей
уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок,
дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
Дядья начали ругаться.
Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча
ушел, захватив с собой меня.
Смирились, а все-таки не могли забыть, что их
деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики, что жили под монастырскими властями, их сыновья и внуки тоже один за другим
ушли на ниву Божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому, и малому глаза мозолили. Как ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье
дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.
Дед оскорбил барчука и
ушел от него нищим, так как во все время управления имениями не позволял себе «самовольно» определить цифру своего жалованья.
— Гм! каков
дед, такова и внучка. После все это мне расскажешь. Может быть, можно будет и помочь чем-нибудь, так чем-нибудь, коль уж она такая несчастная… Ну, а теперь нельзя ли, брат, ей сказать, чтоб она
ушла, потому что поговорить с тобой надо серьезно.
Входим в лес по мокрой тропе, среди болотных кочек и хилого ельника. Мне кажется, что это очень хорошо — навсегда
уйти в лес, как
ушел Кирилло из Пуреха. В лесу нет болтливых людей, драк, пьянства, там забудешь о противной жадности
деда, о песчаной могиле матери, обо всем, что, обижая, давит сердце тяжелой скукой.
Бабушка встретила меня ласково и тотчас
ушла ставить самовар;
дед насмешливо, как всегда, спросил...
Дед рубит валежник, я должен сносить нарубленное в одно место, но я незаметно
ухожу в чащу, вслед за бабушкой, — она тихонько плавает среди могучих стволов и, точно ныряя, все склоняется к земле, осыпанной хвоей. Ходит и говорит сама с собою...
Я был убежден в этом и решил
уйти, как только бабушка вернется в город, — она всю зиму жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев.
Дед снова жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...
Бек Израил первый встал и
ушел с пира; через пять минут мы услышали ржание коней и он с десятком молодых джигитов умчался из аула в свое поместье, лежавшее недалеко в горах.
Дед Магомет, взволнованный, но старавшийся не показывать своего волнения перед гостями, пошел на половину Бэллы. Я, Юлико и девушки — подруг невесты последовали за ним.
— Нет, нет, — испуганно зашептал умирающий, — не
уходи от меня. Я никого не хочу, кроме тебя… Бабушка, наверное, не любит уже меня больше… Я невольно обманул ее… Она думала, что я буду здоровым и сильным, а я
ухожу в небо, как Дато. Я — последний оглы-Джамата… Последний из князей Горийских… Когда умрет дядя Георгий, не будет больше рода Джаваха… Забудут героев, павших за родину наших отцов и
дедов… Не будет рода Джаваха…
Михако знал, что старый нукер был родом из мюридов [Мюриды — фанатики-горцы, окружавшие Шамиля.] — воинов грозного Шамиля, но, увлеченный львиною храбростью моего
деда и образцовыми правилами русских солдат,
ушел от своих и на глазах самого Шамиля предался русским.
Но кашель не отступал, а всё сильнее тряс иссохшее тело старика. Иногда ребятишки так и расходились, не дождавшись конца сказки, и, когда они
уходили,
дед смотрел на них особенно жалобно.
— Эге! — мотает
дед головой. — Нет ни Захара, ни Максима, да и Мотря побрела в лес за коровой… Корова куда-то
ушла, — пожалуй, медведи… задрали… Вот оно как, нет никого!
Сделал опыт: позвал
Дедова и показал ему картину. Он сказал только: «ну, батенька», и развел руками. Уселся, смотрел полчаса, потом молча простился и
ушел. Кажется, подействовало… Но ведь он все-таки — художник.
Лёнька чувствовал, что
дед сидит неподвижно, но ему казалось, что он должен пропасть,
уйти куда-то и оставить его тут одного. Он, незаметно для себя, понемногу придвигался к
деду и, когда коснулся его локтем, вздрогнул, ожидая чего-то страшного…
Дед, приподняв на локте голову, смотрел на противоположный берег, залитый солнцем и бедно окаймлённый редкими кустами ивняка; из кустов высовывался чёрный борт парома. Там было скучно и пусто. Серая полоса дороги
уходила от реки в глубь степи; она была как-то беспощадно пряма, суха и наводила уныние.
Кабы не
дед мой Гаврила, он еще в крепостных при отце нашего барина в мальчишках состоял и ввек от господ не
уйдет до самой смерти, так я бы убежала, кажись, отсюда куда глаза глядят, барышня!
Ухватываются старики по двое и, шатаясь, идут и
уходят — одна пара, потом другая. Хозяин идет к дому, не доходит, спотыкается, падает и бормочет что-то непонятное, подобно хрюканью.
Дед с мужиками поднимается и
уходит.
Уходят все, кроме пьяных и
деда.
— В Одессе я целую неделю ходил без
деда и голодный, пока меня не приняли евреи, которые ходят по городу и покупают старое платье. Я уж умел тогда читать и писать, знал арифметику до дробей и хотел поступить куда-нибудь учиться, но не было средств. Что делать! Полгода ходил я по Одессе и покупал старое платье, но евреи, мошенники, не дали мне жалованья, я обиделся и
ушел. Потом на пароходе я уехал в Перекоп.